Песня о певце и короле
Николай Гумилёв
Мой замок стоит на утесе крутом
В далеких, туманных горах,
Его я воздвигнул во мраке ночном,
С проклятьем на бледных устах.
В том замке высоком никто не живет,
Лишь я его гордый король,
Да ночью спускается с диких высот
Жестокий, насмешливый тролль.
На дальнем утесе, труслив и смешон,
Он держит коварную речь,
Но чует, что меч для него припасен,
Не знающий жалости меч.
Однажды сидел я в порфире златой,
Горел мой алмазный венец —
И в дверь постучался певец молодой,
Бездомный, бродячий певец.
Для всех, кто отвагой и силой богат,
Отворены двери дворца;
В пурпуровой зале я слушать был рад
Безумные речи певца.
С красивою арфой он стал недвижим,
Он звякнул дрожащей струной,
И дико промчалась по залам моим
Гармония песни больной.
«Я шел один в ночи беззвездной
В горах с уступа на уступ
И увидал над мрачной бездной,
Как мрамор белый, женский труп.
«Влачились змеи по уступам,
Угрюмый рос чертополох,
И над красивым женским трупом
Бродил безумный скоморох.
«И смерти дивный сон тревожа,
Он бубен потрясал в руке,
Над миром девственного ложа
Плясал в дурацком колпаке.
«Едва звенели колокольца,
Не отдаваяся в горах,
Дешевые сверкали кольца
На узких, сморщенных руках.
«Он хохотал, смешной, беззубый,
Скача по сумрачным холмам,
И прижимал больные губы
К холодным, девичьим губам.
«И я ушел, унес вопросы,
Смущая ими божество,
Но выше этого утеса
Не видел в мире ничего».
Я долее слушать безумца не мог,
Я поднял сверкающий меч,
Певцу подарил я кровавый цветок
В награду за дерзкую речь.
Цветок зазиял на высокой груди,
Красиво горящий багрец…
«Безумный певец, ты мне страшен, уйди».
Но мертвенно бледен певец.
Порвалися струны, протяжно звеня,
Как арфу его я разбил
За то, что он плакать заставил меня,
Властителя гордых могил.
Как прежде в туманах не видно луча,
Как прежде скитается тролль,
Он бедный не знает, бояся меча,
Что властный рыдает король.
По прежнему тих одинокий дворец,
В нем трое, в нем трое всего:
Печальный король и убитый певец
И дикая песня его.
Источник
Не знаю веселые сказки таинственных стран
« Я знаю весёлые сказки таинственных стран»
Первая поездка Николая Гумилёва в Африку проходила под грифом « Секретно»: он не сообщил о ней родным. В целях конспирации друзья регулярно отсылали его родителям письма , заранее составленные поэтом. Гумилёв несколько раз возвращался в Африку , где охотился за новыми впечатлениями. «Надо мной насмехались , когда я покупал старую одежду , одна торговка прокляла , когда я вздумал её сфотографировать , и некоторые отказывались продать мне то , что я просил , думая , что это нужно мне для колдовства. Эта охота за вещами увлекательна чрезвычайно: перед глазами мало-помалу встаёт картина жизни целого народа и всё растёт нетерпенье увидеть её больше и больше», — рассказывал поэт.
Пёстрая африканская жизнь — в воспоминаниях Гумилёва:
Из письма В. Я. Брюсову: «Дорогой Валерий Яковлевич , я не мог не вспомнить Вас , находясь „близ медлительного Нила , там , где озеро Мерида , в царстве пламенного Ра“. Но увы! Мне не удаётся поехать в глубь страны , как я мечтал. Посмотрю сфинкса , полежу на камнях Мемфиса , а потом поеду не знаю куда , но только не в Рим. Может быть , в Палестину или Малую Азию».
Письмо Брюсову из Харара: «Вчера сделал двенадцать часов ( 70 километров) на муле , сегодня мне предстоит ехать ещё восемь часов ( 50 километров), чтобы найти леопардов. Так как княжество Харар находится на горе , здесь не так жарко , как было в Дире-Дауа , откуда я приехал. Здесь только один отель и цены , конечно , страшные. Но сегодня ночью мне предстоит спать на воздухе , если вообще придётся спать , потому что леопарды показываются обыкновенно ночью. Здесь есть и львы , и слоны , но они редки , как у нас лоси , и надо надеяться на своё счастье , чтобы найти их»
« Уже с горы Харар представлял величественный вид со своими домами из красного песчаника , высокими европейскими домами и острыми минаретами мечетей. Он окружен стеной , и через ворота не пропускают после заката солнца. Внутри же это совсем Багдад времен Гаруна-аль-Рашида. Узкие улицы , которые то подымаются , то спускаются ступенями , тяжелые деревянные двери , площади , полные галдящим людом в белых одеждах , суд , тут же на площади, — все это полно прелести старых сказок»
Николай Гумилёв о поездке в Африку в 1913 году , согласованной с Академией наук:
« У меня есть мечта , живучая при всей трудности её выполнения. Пройти с юга на север Данакильскую пустыню , лежащую между Абиссинией и Красным морем , исследовать нижнее течение реки Гаваша , узнать рассеянные там неизвестные загадочные племена. Номинально они находятся под властью абиссинского правительства , фактически свободны. И так как все они принадлежат к одному племени данакилей , довольно способному , хотя очень свирепому , их можно объединить и , найдя выход к морю , цивилизовать или , по крайней мере , арабизировать. В семье народов прибавится еще один сочлен. А выход к морю есть. Это — Рагейта , маленький независимый султанат , к северу от Обока. Один русский искатель приключений — в России их не меньше , чем где бы то ни было, — совсем было приобрел его для русского правительства. Но наше Министерство иностранных дел ему отказало. Этот мой маршрут не был принят Академией. Он стоил слишком дорого. Я примирился с отказом и представил другой маршрут , принятый после некоторых обсуждений Музеем антропологии и этнографии при императорской Академии наук. Я должен был отправиться в порт Джибути в Баб-эль-Мандебском проливе , оттуда по железной дороге к Харару , потом , составив караван , на юг в область , лежащую между Сомалийским полуостровом и озерами Рудольфа , Маргариты , Звай; захватить возможно больший район исследования; делать снимки , собирать этнографические коллекции , записывать песни и легенды. Кроме того , мне предоставлялось право собирать зоологические коллекции. Я просил о разрешении взять с собой помощника , и мой выбор остановился на моем родственнике Н. Л. Сверчкове , молодом человеке , любящем охоту и естественные науки. Он отличался настолько покладистым характером , что уже из-за одного желания сохранить мир пошел бы на всевозможные лишения и опасности»
« Я должен был отправиться в порт Джибути в Баб-эль-Мандебском проливе , оттуда по железной дороге к Харару , потом , составив караван , на юг , в область , лежащую между Сомалийским полуостровом и озерами Рудольфа , Маргариты , Звай; захватить возможно больший район исследования; делать снимки , собирать этнографические коллекции , записывать песни и легенды. Кроме того , мне предоставлялось право собирать зоологические коллекции»
« Быстро прошли три дня в Джибути. Вечером прогулки , днем валянье на берегу моря с тщетными попытками поймать хоть одного краба , они бегают удивительно быстро , боком , и при малейшей тревоге забиваются в норы , утром работа. По утрам ко мне в гостиницу приходили сомалийцы племени Исса , и я записывал их песни»
« Я собирал этнографические коллекции , без стеснения останавливал прохожих , чтобы посмотреть надетые на них вещи , без спроса входил в дома и пересматривал утварь , терял голову , стараясь добиться сведений о назначении какого-нибудь предмета у не понимавших , к чему все это , хараритов. Надо мной насмехались , когда я покупал старую одежду , одна торговка прокляла , когда я вздумал ее сфотографировать , и некоторые отказывались продать мне то , что я просил , думая , что это нужно мне для колдовства. Эта охота за вещами увлекательна чрезвычайно: перед глазами мало-помалу встает картина жизни целого народа и все растет нетерпенье увидеть ее больше и больше»
« Дорога напоминала рай на хороших русских лубках: неестественно зеленая трава , слишком раскидистые ветви деревьев , большие разноцветные птицы и стада коз по откосам гор. Воздух мягкий , прозрачный и словно пронизанный крупинками золота. Сильный и сладкий запах цветов. И только странно дисгармонируют со всем окружающим черные люди , словно грешники , гуляющие в раю , по какой-нибудь еще не созданной легенде».
Поднимись еще выше! Какая прохлада!
Точно позднею осенью , пусты поля,
На рассвете ручьи замерзают , и стадо
Собирается кучей под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники , длинные копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скаку.
Выше только утесы , нагие стремнины,
Где кочуют ветра да ликуют орлы,
Человек не взбирался туда , и вершины
Под тропическим солнцем от снега белы.
Стихотворение « Абиссиния»
« По узким и пыльным улицам среди молчаливых домов , в каждом из которых подозреваешь фонтаны , розы и красивых женщин как в „Тысяче и одной ночи“, мы прошли в Айя-Софию. На окружающем её тенистом дворе играли полуголые дети , несколько дервишей , сидя у стены , были погружены в созерцание.
Против обыкновения не было видно ни одного европейца.
Мы откинули повешенную в дверях циновку и вошли в прохладный , полутёмный коридор , окружающий храм. Мрачный сторож надел на нас кожаные туфли , чтобы наши ноги не осквернили святыни этого места. Ещё одна дверь , и перед нами сердце Византии. Ни колонн , ни лестниц или ниш , этой легко доступной радости готических храмов , только пространство и его стройность. Чудится , что архитектор задался целью вылепить воздух. Сорок окон под куполом кажутся серебряными от проникающего через них света. Узкие простенки поддерживают купол , давая впечатление , что он лёгок необыкновенно. Мягкие ковры заглушают шаг. На стенах ещё видны тени замазанных турками ангелов. Какой-то маленький седой турок в зелёной чалме долго и упорно бродил вокруг нас. Должно быть , он следил , чтобы с нас не соскочили туфли. Он показал нам зарубку на стене , сделанную мечом султана Магомета; след от его же руки омочен в крови; стену , куда , по преданию , вошёл патриарх со святыми дарами при появлении турок»
« Не всякий может полюбить Суэцкий канал , но тот , кто полюбит его , полюбит надолго. Эта узкая полоска неподвижной воды имеет совсем особенную грустную прелесть. На африканском берегу , где разбросаны домики европейцев, — заросли искривлённых мимоз с подозрительно тёмной , словно после пожара , зеленью , низкорослые толстые банановые пальмы; на азиатском берегу — волны песка , пепельно-рыжего , раскалённого. Медленно проходит цепь верблюдов , позванивая колокольчиками. Изредка показывается какой-нибудь зверь , собака , может быть , гиена или шакал , смотрит с сомненьем и убегает. Большие белые птицы кружат над водой или садятся отдыхать на камни. Кое-где полуголые арабы , дервиши или так бедняки , которым не нашлось места в городах , сидят у самой воды и смотрят в неё , не отрываясь , будто колдуя. Впереди и позади нас движутся другие пароходы. Ночью , когда загораются прожекторы , это имеет вид похоронной процессии. Часто приходится останавливаться , чтобы пропустить встречное судно , проходящее медленно и молчаливо , словно озабоченный человек. Эти тихие часы на Суэцком канале усмиряют и убаюкивают душу , чтобы потом её застала врасплох буйная прелесть Красного моря.
Самое жаркое из всех морей , оно представляет картину грозную и прекрасную. Вода как зеркало отражает почти отвесные лучи солнца , точно сверху и снизу расплавленное серебро. Рябит в глазах , и кружится голова. Здесь часты миражи , и я видел у берега несколько обманутых ими и разбившихся кораблей. Острова , крутые голые утёсы , разбросанные там и сям , похожи на ещё неведомых африканских чудовищ. Особенно один , совсем лев , приготовившийся к прыжку , кажется , что видишь гриву и вытянутую морду. Эти острова необитаемы из-за отсутствия источников для питья. Подойдя к борту , можно видеть и воду , бледно-синюю , как глаза убийцы. Оттуда временами выскакивают , пугая неожиданностью , странные летучие рыбы. Ночь ещё более чудесна и зловеща. Южный Крест как-то боком висит на небе , которое , словно поражённое дивной болезнью , покрыто золотистой сыпью других бесчисленных звёзд. На западе вспыхивают зарницы: это далеко в Африке тропические грозы сжигают леса и уничтожают целые деревни. В пене , оставляемой пароходом , мелькают беловатые искры — это морское свеченье. Дневная жара спала , но в воздухе осталась неприятная сырая духота. Можно выйти на палубу и забыться беспокойным , полным причудливых кошмаров сном»
Источник
Записки кавалериста
Николай Гумилёв
Всегда приятно переезжать на новый фронт. На больших станциях пополняешь свои запасы шоколада, папирос, книг, гадаешь, куда приедешь, — тайна следования сохраняется строго, — мечтаешь об особых преимуществах новой местности, о фруктах, о паненках, о просторных домах, отдыхаешь, валяясь на соломе просторных теплушек. Высадившись, удивляешься пейзажам, знакомишься с характером жителей, — главное, что надо узнать, есть ли у них сало и продают ли они молоко, — жадно запоминаешь слова еще не слышанного языка. Это — целый спорт, скорее других научиться болтать попольски, малороссийски или литовски.
Но возвращаться на старый фронт еще приятнее. Потому что неверно представляют себе солдат бездомными, они привыкают и к сараю, где несколько раз переночевали, и к ласковой хозяйке, и к могиле товарища. Мы только что возвратились на насиженные места и упивались воспоминаниями.
Нашему полку была дана задача найти врага. Мы, отступая, наносили германцам такие удары, что они местами отстали на целый переход, а местами даже сами отступили. Теперь фронт был выровнен, отступление кончилось, надо было, говоря технически, войти в связь с противником.
Наш разъезд, один из цепи разъездов, весело поскакал по размытой весенней дороге, под блестящим, словно только что вымытым, весенним солнцем. Три недели мы не слышали свиста пуль, музыки, к которой привыкаешь, как к вину, — кони отъелись, отдохнули, и так радостно было снова пытать судьбу между красных сосен и невысоких холмов. Справа и слева уже слышались выстрелы: это наши разъезды натыкались на немецкие заставы. Перед нами пока все было спокойно: порхали птицы, в деревне лаяла собака. Однако продвигаться вперед было слишком опасно. У нас оставались открытыми оба фланга. Разъезд остановился, и мне (только что произведенному в унтер-офицеры) с четырьмя солдатами было поручено осмотреть черневший вправо лесок. Это был мой первый самостоятельный разъезд, — жаль было бы его не использовать. Мы рассыпались лавой и шагом въехали в лес. Заряженные винтовки лежали поперек седел, шашки были на вершок выдвинуты из ножен, напряженный взгляд каждую минуту принимал за притаившихся людей большие коряги и пни, ветер в сучьях шумел совсем как человеческий разговор, и к тому же на немецком языке. Мы проехали один овраг, другой, — никого. Вдруг на самой опушке, уже за пределами назначенного мне района, я заметил домик, не то очень бедный хутор, не то сторожку лесника. Если немцы вообще были поблизости, они засели там. У меня быстро появился план карьером обогнать дом и в случае опасности уходить опять в лес. Я расставил людей по опушке, велев поддержать меня огнем. Мое возбуждение передалось лошади. Едва я тронул ее шпорами, как она помчалась, расстилаясь по земле и в то же время чутко слушаясь каждого движения поводьев.
Первое, что я заметил, заскакав за домик, были три немца, сидевшие на земле в самых непринужденных позах; потом несколько оседланных лошадей; потом еще одного немца, застывшего верхом на заборе, он, очевидно, собрался его перелезть, когда заметил меня. Я выстрелил наудачу и помчался дальше. Мои люди, едва я к ним присоединился, тоже дали залп. Но в ответ по нам раздался другой, гораздо более внушительный, винтовок в двадцать по крайней мере. Пули засвистали над головой, защелкали о стволы деревьев. Нам больше нечего было делать в лесу, и мы ушли. Когда мы поднялись на холм уже за лесом, мы увидели наших немцев, поодиночке скачущих в противоположную сторону. Они выбили нас из лесу, мы выбили их из фольварка. Но так как их было вчетверо больше, чем нас, наша победа была блистательнее.
В два дня мы настолько осветили положение дела на фронте, что пехота могла начать наступление. Мы были у нее на фланге и поочередно занимали сторожевое охранение. Погода сильно испортилась. Дул сильный ветер, и стояли морозы, а я не знаю ничего тяжелее соединения этих двух климатических явлений. Особенно плохо было в ту ночь, когда очередь дошла до нашего эскадрона. Еще не доехав до места, я весь посинел от холода и принялся интриговать, чтобы меня не посылали на пост, а оставили на главной заставе в распоряжении ротмистра. Мне это удалось. В просторной халупе с плотно занавешенными окнами и растопленной печью было светло, тепло и уютно. Но едва я получил стакан чаю и принялся сладострастно греть об него свои пальцы, ротмистр сказал: «Кажется, между вторым и третьим постом слишком большое расстояние. Гумилев, поезжайте посмотрите, так ли это, и, если понадобится, выставьте промежуточный пост». Я отставил мой чай и вышел. Мне показалось, что я окунулся в ледяные чернила, так было темно и холодно. Ощупью я добрался до моего коня, взял проводника, солдата, уже бывавшего на постах, и выехал со двора. В поле было чуть-чуть светлее. По дороге мой спутник сообщил мне, что какой-то немецкий разъезд еще днем проскочил сквозь линию сторожевого охранения и теперь путается поблизости, стараясь прорваться назад. Только он кончил свой рассказ, как перед нами в темноте послышался стук копыт и обрисовалась фигура всадника. «Кто идет?» — крикнул я и прибавил рыси. Незнакомец молча повернул коня и помчался от нас. Мы за ним, выхватив шашки и предвкушая удовольствие привести пленного. Гнаться легче, чем убегать. Не задумываешься о дороге, скачешь по следам… Я уже почти настиг беглеца, когда он вдруг сдержал лошадь, и я увидел на нем вместо каски обыкновенную фуражку. Это был наш улан, проезжавший от поста к посту; и он так же, как мы его, принял нас за немцев. Я посетил пост, восемь полузамерзших людей на вершине поросшего лесом холма, и выставил промежуточный пост в лощине. Когда я снова вошел в халупу и принялся за новый стакан горячего чаю, я подумал, что это — счастливейший миг моей жизни. Но, увы, он длился недолго. Три раза в эту проклятую ночь я должен был объезжать посты, и вдобавок меня обстреляли, — заблудший ли немецкий разъезд или так, пешие разведчики, не знаю. И каждый раз так не хотелось выходить из светлой халупы, от горячего чая и разговоров о Петрограде и петроградских знакомых на холод, в темноту, под выстрелы. Ночь была беспокойная. У нас убили человека и двух лошадей. Поэтому все вздохнули свободнее, когда рассвело и можно было отвести посты назад.
Всей заставой с ротмистром во главе мы поехали навстречу возвращающимся постам. Я был впереди, показывая дорогу, и уже почти съехался с последним из них, когда ехавший мне навстречу поручик открыл рот, чтобы что-то сказать, как из лесу раздался залп, потом отдельные выстрелы, застучал пулемет — и все это по нам. Мы повернули под прямым углом и бросились за первый бугор. Раздалась команда: «К пешему строю… выходи…» — и мы залегли по гребню, зорко наблюдая за опушкой леса. Вот за кустами мелькнула кучка людей в синевато-серых шинелях. Мы дали залп. Несколько человек упало. Опять затрещал пулемет, загремели выстрелы, и германцы поползли на нас. Сторожевое охранение развертывалось в целый бой. То там, то сям из лесу выдвигалась согнутая фигура в каске, быстро скользила между кочками до первого прикрытия и оттуда, поджидая товарищей, открывала огонь. Может быть, уже целая рота придвинулась к нам шагов на триста. Нам грозила атака, и мы решили пойти в контратаку в конном строю. Но в это время галопом примчались из резерва два других наших эскадрона и, спешившись, вступили в бой. Немцы были отброшены нашим огнем обратно в лес. Во фланг им поставили наш пулемет, и он, наверно, наделал им много беды. Но они тоже усиливались. Их стрельба увеличивалась, как разгорающийся огонь. Наши цепи пошли было в наступление, но их пришлось вернуть.
Тогда, словно богословы из «Вия», вступавшие в бой для решительного удара, заговорила наша батарея. Торопливо рявкали орудия, шрапнель с визгом и ревом неслась над нашими головами и разрывалась в лесу. Хорошо стреляют русские артиллеристы. Через двадцать минут, когда мы снова пошли в наступление, мы нашли только несколько десятков убитых и раненых, кучу брошенных винтовок и один совсем целый пулемет. Я часто замечал, что германцы, так стойко выносящие ружейный огонь, быстро теряются от огня орудийного.
Наша пехота где-то наступала, и немцы перед нами отходили, выравнивая фронт. Иногда и мы на них напирали, чтобы ускорить очищение какого-нибудь важного для нас фольварка или деревни, но чаще приходилось просто отмечать, куда они отошли. Время было нетрудное и веселое. Каждый день разъезды, каждый вечер спокойный бивак — отступавшие немцы не осмеливались тревожить нас по ночам. Однажды даже тот разъезд, в котором я участвовал, собрался на свой риск и страх выбить немцев из одного фольварка. В военном совете приняли участие все унтер-офицеры. Разведка открыла удобные подступы. Какой-то старик, у которого немцы увели корову и даже стащили сапоги с ног, — он был теперь обут в рваные галоши, — брался провести нас болотом во фланг. Мы все обдумали, рассчитали, и это было бы образцовое сражение, если бы немцы не ушли после первого же выстрела. Очевидно, у них была не застава, а просто наблюдательный пост. Другой раз, проезжая лесом, мы увидели пять невероятно грязных фигур с винтовками, выходящих из густой заросли. Это были наши пехотинцы, больше месяца тому назад отбившиеся от своей части и оказавшиеся в пределах неприятельского расположения. Они не потерялись: нашли чащу погуще, вырыли там яму, накрыли хворостом, с помощью последней спички развели чуть тлеющий огонек, чтобы нагревать свое жилище и растаивать в котелках снег, и стали жить Робинзонами, ожидая русского наступления. Ночью поодиночке ходили в ближайшую деревню, где в то время стоял какой-то германский штаб. Жители давали им хлеба, печеной картошки, иногда сала. Однажды один не вернулся. Они целый день провели голодные, ожидая, что пропавший под пыткой выдаст их убежище и вот-вот придут враги. Однако ничего не случилось: германцы ли попались совестливые, или наш солдатик оказался героем, — неизвестно. Мы были первыми русскими, которых они увидели. Прежде всего они попросили табаку. До сих пор они курили растертую кору и жаловались, что она слишком обжигает рот и горло.
Вообще такие случаи не редкость: один казак божился мне, что играл с немцами в двадцать одно. Он был один в деревне, когда туда зашел сильный неприятельский разъезд. Удирать было поздно. Он быстро расседлал свою лошадь, запрятал седло в солому, сам накинул на себя взятый у хозяина зипун, и вошедшие немцы застали его усердно молотящим в сарае хлеб. В его дворе был оставлен пост из трех человек. Казаку захотелось поближе посмотреть на германцев. Он вошел в халупу и нашел их играющими в карты. Он присоединился к играющим и за час выиграл около десяти рублей. Потом, когда пост сняли и разъезд ушел, он вернулся к своим. Я его спросил, как ему понравились германцы. «Да ничего, — сказал он, — только играют плохо, кричат, ругаются, все отжилить думают. Когда я выиграл, хотели меня бить, да я не дался». Как это он не дался — мне не пришлось узнать: мы оба торопились.
Последний разъезд был особенно богат приключениями. Мы долго ехали лесом, поворачивая с тропинки на тропинку, объехали большое озеро и совсем не были уверены, что у нас в тылу не осталось какой-нибудь неприятельской заставы. Лес кончался кустарниками, дальше была деревня. Мы выдвинули дозоры справа и слева, сами стали наблюдать за деревней. Есть там немцы или нет, — вот вопрос. Понемногу мы стали выдвигаться из кустов — все спокойно. Деревня была уже не более чем в двухстах шагах, как оттуда без шапки выскочил житель и бросился к нам, крича: «Германи, германи, их много… бегите!» И сейчас же раздался залп. Житель упал и перевернулся несколько раз, мы вернулись в лес. Теперь все поле перед деревней закишело германцами. Их было не меньше сотни. Надо было уходить, но наши дозоры еще не вернулись. С левого фланга тоже слышалась стрельба, и вдруг в тылу у нас раздалось несколько выстрелов. Это было хуже всего! Мы решили, что мы окружены, и обнажили шашки, чтобы, как только подъедут дозорные, пробиваться в конном строю. Но, к счастью, мы скоро догадались, что в тылу никого нет — это просто рвутся разрывные пули, ударяясь в стволы деревьев. Дозорные справа уже вернулись. Они задержались, потому что хотели подобрать предупредившего нас жителя, но увидали, что он убит — прострелен тремя пулями в голову и в спину. Наконец прискакал и левый дозорный. Он приложил руку к козырьку и молодцевато отрапортовал офицеру: «Ваше сиятельство, германец наступает слева… и я ранен». На его бедре виднелась кровь. «Можешь сидеть в седле?» — спросил офицер. «Так точно, пока могу!» — «А где же другой дозорный?» — «Не могу знать, кажется, он упал». Офицер повернулся ко мне: «Гумилев, поезжайте посмотрите, что с ним?» Я отдал честь и поехал прямо на выстрелы.
Собственно говоря, я подвергался не большей опасности, чем оставаясь на месте: лес был густой, немцы стреляли не видя нас, и пули летели всюду; самое большее я мог наскочить на их передовых. Все это я знал, но ехать все-таки было очень неприятно. Выстрелы становились все слышнее, до меня доносились даже крики врагов. Каждую минуту я ожидал увидеть изуродованный разрывной пулей труп несчастного дозорного и, может быть, таким же изуродованным остаться рядом с ним — частые разъезды уже расшатали мои нервы. Поэтому легко представить мою ярость, когда я увидел пропавшего улана на корточках, преспокойно копошащегося около убитой лошади.
«Что ты здесь делаешь?» — «Лошадь убили… седло снимаю». — «Скорей иди, такой-сякой, тебя весь разъезд под пулями дожидается». — «Сейчас, сейчас, я вот только белье достану. — Он подошел ко мне, держа в руках небольшой сверток. — Вот, подержите, пока я вспрыгну на вашу лошадь, пешком не уйти, немец близко». Мы поскакали, провожаемые пулями, и он все время вздыхал у меня за спиной: «Эх, чай позабыл! Эх, жалость, хлеб остался!»
Обратно доехали без приключений. Раненый после перевязки вернулся в строй, надеясь получить Георгия. Но мы все часто вспоминали убитого за нас поляка и, когда заняли эту местность, поставили на месте его смерти большой деревянный крест.
Источник